Коренной петербуржец Сергей Шнуров — о том, как Петербург превратился из города-музея в город действия, и о разнице между наживой и стяжательством.

«Сейчас мы поедем в лифте, у вас будет несколько секунд, чтобы задать еще один вопрос», — говорит мне кто-то из организаторов интервью и съемки, волею судьбы происходящих одномоментно. Все это, безусловно, добавляет штрихов образу Сергея Шнурова как одного из самых непредсказуемых воротил отечественного шоу-бизнеса. Чего только о нем ни рассказывают — и собеседник-то он изворотливый, и характер-то у него взрывоопасный, и вообще он персонаж то ли «Острова сокровищ» (увесистая серьга в левом ухе это недвусмысленно подтверждает), то ли «Вождя краснокожих», так что — «поласковей, Билл». И действительно, спустя несколько минут после начала разговора в глазах вроде бы отрешенного и осторожного главного героя загорается егозливый огонек, и я понимаю: приключению — быть. Договориться с пиратом нельзя, единственный вариант — попробовать с ним подружиться, и, если повезет, что-нибудь да выйдет. Поэтому — лифт, значит, лифт. Ну а какие тут еще варианты?

— Выход нового материала «Ленинграда», будь то альбом, сингл или клип, как мне кажется, всегда связан с констатацией неких произошедших в обществе перемен, которые люди по каким-то причинам раньше могли не замечать.

— Да, я бы сказал, что в первую очередь это социальные движения. Вернее, приметы социальных движений, которые действительно многие не замечают, поскольку за этими приметами люди не видят движения больших пластов. А я пытаюсь разглядеть в бытовых мелочах большие социальные сдвиги.

— Но также это могут быть изменения чисто языковые, например.

— Абсолютно верно.

— Скажем, после песни «Экспонат» многие внезапно осознали, что произошла смена определенной формы: «на стиле», «на рэпчике», «на лабутенах».

— Да.

— В этой связи ваш новый альбом «Всякое» — констатация чего?

— В первую очередь это констатация моего 45-летия, для меня это было по-своему важно. Вообще, там довольно много находок — лингвистических, фонетических, — они разбросаны по всему альбому. Есть, например, песня «Амплуа», которая во многом про смещение ударения: Гамлéт, да? Потом еще вот это «с». «Ты с Москвы?» — раньше в простой речи оно примерно так использовалось, а теперь стало повсюду: «с фильма», я не знаю. Это все тоже важно и тоже отмечено в альбоме.

— В частности, там фигурирует фамилия Путин, и мне кажется, в таком ключе уже довольно давно никто не решался о нем говорить. Мы все помним историю о том, как несколько лет назад номер одного небезызвестного журнала изъяли из продажи, потому что на обложке был чебурашка или медвежонок, похожий на В. В. А тут появляется песня «Путина, конечно, жалко», где вы, в общем, довольно смело над ним подтруниваете.

— Но песня-то не о политике. Скорее о том, что все, происходящее в медиапространстве, люди волей-неволей примеряют на себя. У них нет понимания того, что эта жизнь, которую им демонстрируют, она в некотором роде искусственная. То есть песня скорее про большую вселенную, которая эти два мира разделяет. Про бытовой взгляд на персонажей Marvel, если хотите. А какое у Железного человека похмелье, да? Путин здесь своего рода мультгерой, медийный образ, который входит в конфликт с бытовым обывательским сознанием. То есть это не критика, я ее вообще не понимаю как жанр и никогда, заметьте, никого не критикую.

— Заметил.

— Я могу наблюдать, могу подмечать какие-то приметы, но говорить, что вот это хорошо, а это по каким-то понятиям плохо, — за мной подобной привычки не водится. Вообще, если смотреть на «Ленинград» из какой-нибудь условно удаленной точки, то, наверное, единственным достижением этого околокультурного явления можно назвать расширение границ возможностей искусства. Внедрение абсолютно разговорной речи в какие-то странные социальные и культурные контексты. То бишь это все диалоги о свободе.

— В свое время песня «В Питере — пить» обозначила смену не только обобщенной точки зрения на Санкт-Петербург, но и процессов, внутри него происходящих. Он перестал быть мрачным городом с тяжелыми тучами…

— …городом-музеем. Он превратился в город действия. Я вынес его из нафталинового контекста и показал, что в Петербурге все-таки есть какая-то жизнь. Потому что культура, если разобраться, не предполагает жизни.

— Но перемены случились не одновременно с выходом песни, а значительно раньше. Я, например, хоть ­и родился в Питере, никогда его особо не любил. Однако последние года четыре, наверное, что-то действительно трансформировалось — не в моем сознании, а в городе как таковом. Здесь стало очень кайфово жить.

— Петербург, как я уже сказал, превратился в город действия. Смотрите: самая знаменитая баттл-площадка, все эти видеоблогеры, куча кафешек, пивных. Я уже не говорю про всякие арт-пространства. Все это влияет на формирование некой среды. Сейчас в Петербурге действительно существует среда: если вы молоды или, там, молоды душой, вам есть куда пойти, вы знаете, где происходят события. Людям, предположим, моего возраста, здесь сложнее, а проще, скажем, в Москве: там есть какие-то салоны, клубы, где мужчина за 40 не будет смотреться нелепо. Петербург все-таки в определенном смысле и на данном этапе — город молодой, для молодых. Но оно и хорошо.

— Мы с вами стоим напротив «Лахта Центра». У питерцев по поводу этого комплекса весьма противоречивые точки зрения. Как вы к нему относитесь?

— Я — шикарно! Мне очень нравится. Это вносит динамику. Город должен строиться, должен жить, расти. Его невозможно законсервировать. Посмотрите на тот же самый Лондон, да? Там все это уместно, все сочетается и прекрасно сосуществует.

— У вас есть любимые маршруты для прогулок? Насколько вообще в вашем нынешнем статусе это реально — просто прогуляться по городу?

— Вполне реально. Только нужно выбирать время, место и скорость передвижения. Если все три параметра совместить — а я в этом смысле человек опытный, — то прогулка доставляет удовольствие. А к стихийно возникающим фотосессиям с прохожими я, конечно, отношусь скептически и стараюсь добровольно на них не нарываться. В целом это довольно просто. Что касается маршрутов. Смотрите, я люблю… Стоп. Вот я сейчас скажу, где гуляю, и меня начнут караулить.

— Можем это вырезать.

— Не, не надо, давайте так: у меня нет любимых мест, я вообще не гуляю, и на улицах вы меня не увидите никогда.

— О’кей, вернемся из Петербурга в «Ленинград». В подавляющем большинстве источников вас называют группой. Вы сами, насколько я знаю, предпочитаете слово «группировка».

— Ага, как организованная преступная — мне нравится эта несколько хулиганская коннотация. На самом деле, все произошло по естественным причинам году где-то в 2005-м. «Ленинград» тогда представлял собой объединение — то есть буквально группировку — нескольких самостоятельно существующих коллективов: Spitfire, St. Petersburg Ska-Jazz Review, Стас Барецкий был практически отдельной боевой единицей, потом некто Сергей Шнуров сольные альбомы выпускал. Со временем еще проект «Рубль» добавился, но это уже значительно позже.

— В 2008 году вы объявили о закрытии «Ленинграда», но довольно скоро, два года спустя, воссоединились под слоганом «Снова живы для наживы».

— Да. Я люблю аллитерации, если вы заметили.

— Заметил. Но меня сейчас эта фраза именно в плане посыла интересует. Вновь собрав группировку, вы неоднократно говорили, что будете хорошо делать за деньги то, что другие делают плохо для души, и что вот это «для души» вам вообще не очень понятно.

— Да.

— Некоторое время назад в интервью Ксении Собчак вы сказали, что, в принципе, у вас набралась сумма, которая позволяет ничего больше не делать. То есть называйте это как хотите — «для души», «ради интереса», — но получается, что вы продолжаете всем этим заниматься уже не в первую очередь ради ­денег.

— Ну почему не в первую очередь? Смотрите, чем отличается Шура Балаганов от Остапа Бендера? У Остапа Бендера нет той суммы, которая его устроила бы, а у Шуры Балаганова есть.

— И вы в этой ситуации — Остап Бендер, надо полагать?

— Ну в какой-то мере я себя, конечно, с ним ассоциирую. Потому что музыкантом меня назвать сложно, я скорее комбинатор. Я комбинирую слова, комбинирую ноты, образы, аллегории.

— Именно комбинируете? Не генерируете?

— Неа. Откуда я беру строительный материал? Я в своей жизни ни одного слова не придумал, все это уже было создано до меня. Я просто делаю из этого интересный коллаж. Новый. То есть вот этот самый строительный материал, его фактически никто самостоятельно не производит.

— Слушайте, ну это уже формалистика.

— Ничего подобного. Мы все находимся в некоем культурном поле, которое было создано не нами, и мы можем только вносить какие-то крупицы, буквально крупицы изменений. Ван Гог же краски не тер. И он был бы невозможен без Сезанна, без ранних импрессионистов. Невозможно вырвать художника из его жизненного контекста, его культурного слоя, ну не бывает такого. Попробуйте отделить Шагала от Витебска — ничего не получится. Или Гогена от Таити.

— Вы не раз говорили о том, что мы все воспитаны в христианской традиции, значит, вы эту традицию так или иначе принимаете.

— Даже если мы ее не принимаем, мы не можем из нее вырваться. Это как… вот человек существует в бинарной системе, да? У него два глаза, две руки, лево-право. Что бы он ни делал, он все равно будет отталкиваться от этой системы. Так и христианская культура — мы говорим этим языком, он формирует нашу картину мира.

— То есть идея наживы в вашем представлении укладывается в христианское мировоззрение?

— Смотря что вы имеете в виду. Если взять протестантскую ветвь христианства, то вполне себе укладывается.

— Ну, конкретно в Библии написано: стяжательство — это плохо.

— Но у нас-то речь не о стяжательстве.

— В смысле? Стяжательство — это как раз стремление к наживе.

— Это все-таки разные слова, да и понятия разные.

— Как по мне, они взаимосвязаны напрямую.

— Нет, в слове «нажива», в отличие от слова «стяжательство», есть авантюризм. Нажива — часть большой пиратской культуры. В стяжательстве никакого авантюризма нет, чистый расчет.

— Давайте еще о музыке и языке. Пока готовился к интервью, мне в Сети попалось довольно удачное сравнение. Дословно сейчас не вспомню, но кто-то про вас сказал, что Сергей Шнуров — это такой Шаинский начала XXI века.

— Классно. Мне это льстит, если честно. Потому что я себя воспринимаю в некотором роде неслучившимся детским автором. Я бы ловко сочинял песни для рисованных мультгероев в каком-нибудь «Союз­мультфильме», причем с большим удовольствием. Заметьте, подавляющее большинство абсурдистских текстов наследуют именно многочисленным детским ленинградским поэтам. Понятно, что, скажем, в тот же журнал «Мурзилка» писали во многом не от хорошей жизни, но класс, мастерство были на высочайшем уровне. Это действительно были большие мастера.

— Вообще, элемент негрустной ностальгии по советскому прошлому присутствует практически во всем, что вы делаете. Притом что «Ленинград» выглядит явлением, я бы сказал, гиперсовременным.

— Ну потому что, как мне, опять же, видится, чему всеми силами противостоит «Ленинград» — это смысловой распад. Когда нет общих смыслов, общего языка. Когда все настолько дифференцировано, что за одним столом четыре собеседника друг друга могут не понимать. И я пытаюсь нащупать эти соединительные элементы.